Пока я проглядываю бизнес-план производства биологически разлагающихся подгузников Редди, автор радостно сообщает:
— Люди интересуются! Дерек Маршалл из Торговой палаты говорит, в жизни ничего подобного не видел. Только с деньжатами напряг, рыбка, но это уж твоя забота. Как там… приисковый капитал?
— Рисковый капитал.
— Он самый.
Папуля добавляет, что на сей раз речь не идет о крупных суммах — так, о сущей ерунде.
— Сколько?
— Дак… чтоб дело запустить.
— Сколько?
— Десять штук плюс на проект, потом на упаковку. К примеру сказать, тринадцать. С половинкой. Ты ж понимаешь, рыбка, я б не просил, если б не поиздержался малость.
Не знаю, изменилась ли я в лице, но думаю, что не без того, поскольку папуля заерзал в кресле, что у любого другого означало бы неловкость. На секунду мне кажется, что до него дошло, как мне осточертели эти его прожекты… но тут папа подается ко мне через стол и опускает свою ладонь на мою:
— Рыбка, если с наличными туго, я ж и чеком могу.
Оставляю отца на станции Мургейт. Отсюда по Северной линии он доберется до Кингз-Кросс, где сядет на электричку. Даю денег на проезд — сумма шальная, в Бостон слетать, оказывается, дешевле, чем съездить в Донкастер, — и добавляю на такси от вокзала до дома. Папуля темнит насчет того, где живет (читай: с кем живет), но обещает ехать прямиком по этому неведомому мне адресу. Попрощавшись, торможу за турникетом, у фотобудки. У меня на глазах отец заводит разговор с уличным музыкантом, жестом небрежного великодушия мечет одну из моих десяток парнишке в открытый футляр от гитары, после чего снимает пальто, аккуратно кладет его на спящую собаку гитариста и… ой-ой-ой… петь собрался.
Разлилася реченька, не переплывешь.
Крылья унесли бы, да где ж их возьмешь.
Дали б мне лодчонку, дали два весла,
А грести любимая мне бы помогла.
Хит Джозефа Редди. Вкупе с «Там, в долине Сэлли» эта баллада стала обязательной частью его репертуара. Отличный тенор привлекает внимание; конторский люд, бегущий к эскалатору, изумленно оглядывается. Да уж, любовная тоска — папулин конек. Дама в верблюжьем пальто, пригнувшись, бросает монетки в футляр, и мой отец галантно приподнимает несуществующую шляпу.
В ушах у меня пронзительное сопрано матери выводит знакомую унылую фразу:
— Он мизинцем поманит — и ты его!
— Неправда!
— Правда. Всегда так было. Вот и отправляйся к отцу, если он такой распрекрасный.
— Мам, я не хочу к нему.
— Папина дочка. С рождения!
Вновь окунувшись в уличный гам, покупаю «Стэндард», чтобы чем-то занять руки, и держу курс на «ЭМФ».
Любовь ребенка к родителю практически неразрушима, но за многие годы беспрерывно падающие капли разочарования могут ее подточить. Первое чувство, которое я испытала к отцу, было гордостью, парящей, головокружительной благодарностью за то, что он мой. Самый красивый из всех пап, он был к тому же и самым умным — запросто считал в уме и мог на память пересказать футбольную турнирную таблицу. «Шеффилд уэн-зди», «Пэтрик фистл», «Гамильтон академиклз» у него от зубов отскакивали. По субботам он брал нас с Джулией на скачки, и мы буквально висли на ногах у своего героя. Помню, я чувствовала себя совсем маленькой в дебрях брюк и фетровой влаге от пропитанных дождем шляп. Годы спустя, уже студенткой университета, я заглядывала в окна гостиных домов попроще, смотрела на добропорядочных отцов семейств с чайниками или чашками в руках и тосковала по отцовским объятиям.
Зимой то ли семьдесят пятого, то ли семьдесят шестого года папуля повез нас кататься на санках в Скалистый Край. У других ребят сани были магазинные: высокие, с сиденьями из деревянных реечек, они казались нам экипажами Снежной королевы. Наши санки лежали прямо на снегу: сколотив их из распиленных вдоль бревен, папуля прибил снизу жестяные «полозья», отодрав кромки от дверцы брошенной кем-то машины.
— Ну-ка, испробуйте! — предложил он, удовлетворенно потирая руки.
Первая попытка провалилась: Джулия не успела сесть в санки, они съехали с горы сами, а отец обозвал ее малюткой. Настал мой черед. Полная решимости доказать, что наши санки, которые папа сам сделал, ничем не хуже магазинных, я буквально влипла в половинки бревен. Но где-то на середине горы санки напоролись на кочку, вильнули и полетели к обрыву, огороженному невысоким забором из колючей проволоки. Полозья оказались первоклассными: торможение было нереально. Мой экипаж нырнул под загородку, передняя его половина повисла над обрывом, а я очутилась в капкане металлических шипов.
Папа так тяжело дышал, когда домчался до меня, что я испугалась — вдруг умрет? Но папа, прижав ногой сетку, освободил из плена колючек мою куртку, руки, волосы. А потом схватил меня на руки, санки рванули вперед, и прошло несколько секунд, прежде чем мы услышали, как они грохнулись на дорогу внизу. Раньше мне казалось, что этот день врезался в память оттого, что отец спас мне жизнь. Теперь я думаю иначе — просто то был единственный раз, когда он хоть что-то сделал, чтобы меня защитить.
И все же отец был моей первой любовью, и я принимала его сторону, даже когда ореховые глаза мамы вваливались, окруженные темными кругами, когда она ложилась спать в гнусных нейлоновых сорочках и хохотала без причины. Однажды в супермаркете дядька толкнул пирамиду из банок концентрированного молока, бело-голубые баночки покатились во все стороны, а мама захихикала. Она смеялась и смеялась, пока кассирша Линда не влила в нее стакан воды. Но дочери не желают замечать даже очевидные знаки несчастья матери, ведь это означало бы, что отец далек от идеала.